Режиссер, поразивший всех словами о жизнях солдат на вручении Госпремий, продолжил разговор с президентом.
«Я хотел бы попросить Бога, чтобы он нас уберег от ошибок, и попросить Бога, чтобы он уберег наших солдат и наших офицеров, чтобы жизнь он уберег и чтобы все у нас было по-человечески», — сказал Александр Сокуров в Кремле. Едва ли кто-то ожидал подобных слов в присутствии Владимира Путина от лауреата Государственной премии, да еще и в День России.
Чтобы их произнести, Александр Сокуров проехал несколько сот километров — от старого приволжского города Плес, где он в этот момент работал в составе жюри на фестивале имени Тарковского «Зеркало», до Москвы. Чтобы вечером вернуться обратно. Александр Николаевич рассказал «МК», что осталось за закрытыми дверями государственной церемонии. А также о своем новом фильме, посвященном Лувру времен Второй мировой войны, и волнении перед визитом в город Юрьевец. В мемориальный музей, открытый в доме, где родился Андрей Тарковский, которому Александр Сокуров сделал уникальный подарок.
— Как вы узнали, что представлены к Государственной премии?
Это процедура длительная и поэтапная. Список кандидатов обсуждается в Совете по культуре и искусству при президенте. Сперва список довольно большой, в нем представлены люди из кино, живописи, музейного дела — то есть всех сфер, которые входят в единое пространство культуры.
А дальше, как на фестивалях, идут обсуждения, несколько этапов голосования, после чего конечный список отправляется на подпись президенту. Он может вычеркнуть чью-то фамилию или внести новую. Я как член совета несколько раз участвовал в подобных голосованиях, но не в этом году.
О том, что я выдвинут на премию, мне сообщили через несколько дней после окончательного голосования. Но я был не уверен, что моя фамилия сохранится. Даже наоборот, мне казалось, что я в этом качестве точно не пройду. Так что и никаких волнений на этот счет у меня не было. О том, что указ подписан, мне сообщили, когда я уже находился в Плесе, на фестивале «Зеркало». Тогда стало понятно, что надо 11 июня вечером выезжать в Москву, чтобы уже в 11 утра на следующий день быть в Кремле. Церемония прошла четко, понятно, по протоколу. Во всем был идеальный порядок, что, с одной стороны, соответствует статусу этой государственной акции, а с другой — все-таки изумляет.
— С вами проводили предварительный инструктаж?
Предполагалось, что 11-го числа я приеду на репетицию. Все-таки речь идет о прямой трансляции: ты должен пройти через Георгиевский зал к президенту и постараться сделать это не раньше, чем диктор закончит читать текст о тебе.
Я на репетиции быть не смог, но перед самой церемонией нам достаточно подробно объяснили регламент. Для сообразительного человека с умением ориентироваться в пространстве это не так сложно. А вот сама процедура эмоционально непростая. Не в смысле ощущения гордости или волнения. Скорее от очень глубокого стеснения.
Я просто себя чувствую, когда идет разговор с первым лицом один на один. И мне не очень нравятся публичные ристалища, потому что проку от них мало, ибо человек всегда в таких случаях говорит что-то эгоистичное, про себя, а не для дела. Тем более я чувствую себя неловко, когда вижу этот зал и этих людей, к которым у меня много вопросов — и прямых, и косвенных. Может быть, даже жестких.
— Вы репетировали речь, которую произнесли с трибуны, или это был экспромт?
— Нет. Но это то, что существует сейчас внутри каждого из нас. Я знаю, было желание, чтобы я не выступал, поскольку я бываю резок и веду себя не соответствующе официальной церемонии. Но я решил, что буду говорить, если буду эмоционально сконцентрирован. В итоге сказал, что сказал.
После церемонии тех, кто получил премию, через боковую дверь провели в соседний зал. Туда еще разрешили пройти Добронравову, мужу Пахмутовой. Дали шампанское.
Были Путин, Медведев и большое количество людей в костюмах. Там уже шел разговор довольно долго. Инициатором разговора стал президент, не мы. А потом уже все постепенно вошли в дискуссию. Очень хорошо, четко и ясно рассказывала о деятельности фонда «Подари жизнь» Чулпан Хаматова. Она вообще чудесная — просто по-человечески. Видно, что не волнуется, не смущается, привыкла быть в светском обществе и эту роль выполняет без напряжения, легко. Но и очень достойно, без самоуничижения, скажем прямо. Чулпан подробно объяснила, что нужно разобраться в законе о наркотиках, поскольку в нем много неточностей, которые делают его опасным для нормальной жизни.
Подобная форма общения очень полезна, потому что реакция президента или премьера на обычную дискуссию в рамках рабочего совещания — это одно. Там можно на что-то не обратить внимания. Но, видимо, в таких случаях есть какая-то внутренняя моральная обязанность не упустить просьбу из вида.
Александра Николаевна Пахмутова тоже долго рассказывала — про свои песни, про хоровую культуру. Она была счастлива. Видно, что для нее премия — большая поддержка. Но и она — в первую очередь выдающийся композитор-мелодист. Мне было странно, что судьба подарила эту удивительную ситуацию, когда я получаю госпремию в один день с человеком, сочинившим песни, которые я со школьных лет слышал и замечал. У нас в семье было к ней совершенно особое отношение. Помню, как по радио заранее объявляли, что вечером состоится премьера нового сочинения Пахмутовой. И ведь всем нравилось, и не было ни одного выстрела мимо! Для общества того времени советская песня была большой эстетической победой. Пахмутова, Соловьев-Седой, Богословский, Мокроусов сделали для музыки то же, что Довженко для кино. Ведь именно он заложил основы — и воплотил их на экране, — на которые опирались и Тарковский, и Бергман, и многие другие.
Потом состоялся подробный разговор с директором Лермонтовского музея-заповедника Тамарой Мельниковой. Она процитировала стихотворение Лермонтова, а дальше внезапно Путин дочитал стихотворение до конца. С абсолютно правильным логическим ударением, будто его учили в театральной школе. Чем удивил всех, а меня в первую очередь. Я знал, что у него универсальная память, но что еще и есть подобный поэтический ресурс — это для меня стало открытием. После лауреатов вывели на улицу, к шатрам со столами с угощениями. Все довольно просто, я не заметил особой роскоши.
— Все проходило строго по протоколу или у остальных гостей тоже была возможность пообщаться с президентом?
— Я видел, как к нему подходили Гергиев, Спиваков. Тем, кто смог пробраться через ФСО, президент никогда не отказывает во внимании и всегда разговаривает по-простому, без позы. Хотя люди, которые находятся на этом уровне власти, страшно утомлены количеством общения и его монотонностью. Тем, что к ним постоянно приходят что-то просить, клянчить, уговаривать. Ласковыми кошечками заглядывают в глаза. Притом что президент, как я заметил, с двух-трех слов понимает, о чем пойдет речь. А дальше терпеливо слушает — а терпение огромное, — иногда даже слишком долго и подробно.
— Вы сказали, что ко многим членам правительства у вас есть конкретные жесткие вопросы. А к главе государства?
— Есть, конечно. Мы не первый раз встречаемся. И в такие моменты очень опасно подбирать слова. Когда ты разговариваешь с человеком такого уровня, он сразу понимает, если ты обходишь острые темы. Более того, пропадает всякий смысл разговора. С другой стороны, каждый раз там, где возникает жесткое отстаивание своих позиций, президент может не согласиться, но тут же прекращает спор. С Ельциным было проще: с ним все можно было говорить и обсуждать. Здесь другой человек.
— А у президента были к вам вопросы?
— Он стал спрашивать, почему я не прислушался к его точке зрения и не сделал версию «Фауста» на русском языке. Я, как и в прошлый раз, ответил, что это невозможно, и объяснил почему. Потом случился еще один разговор, уже политический. Но я бы не хотел раскрывать детали. Скажу только, что у нас появилось обоюдное желание еще раз обсудить некоторые темы. Надеюсь, эта встреча состоится в скором времени.
— Давайте перейдем непосредственно к культуре и искусству, то есть к вашему новому фильму — «Франкофония». Все ждали, что его премьера пройдет в рамках Каннского кинофестиваля.
— В Каннах испугались фильма и отменили показ.
— Речь шла о приглашении в конкурс?
— Я категорически против участия в конкурсе. Для такой картины вполне достаточно статуса спецпоказа. Фильм о Франции, о ее взаимоотношениях с Германией, в том числе об отношении к России. А также — косвенно — о Второй мировой войне. Фестивали класса А — это не птичка легкая, а огромный механизм, и в конечном итоге не всегда понятно, где находится та динамо-машина, которая все приводит в действие. Я много раз бывал там и наблюдал это изнутри. Теперь надеюсь, что покажем картину в Венеции. Все-таки она предназначена для европейской публики. Производство: Франция, Германия, Голландия. Картина на французском и немецком языках. Есть хроникальная составляющая, есть игровая, есть голос автора на русском языке.
Там очень хорошая музыка. Ее написал выпускник Петербургской консерватории Мурат Кабардоков. Это его первая музыка для большого кино. Я чувствителен к этой части работы и настаивал, чтобы композитор был именно из России. Музыка мелодична и исторична одновременно. Записывали мы ее с хорошим симфоническим оркестром в Амстердаме. Оператор, как и на «Фаусте», — Брюно Дельмонелль, которого я ужасно люблю и к которому отношусь коленопреклоненно.
— Учитывая место и время действия — Лувр во время войны — ваша картина будет больше о времени, о людях или об искусстве?
— Мне трудно это вот так сформулировать. Содержательно картина исторически очень острая, предметная. Там много параллельных линий, с которыми и связан особый отбор материала: хроникального, съемочного и актерского. Хотя мне кажется, что по структуре она довольно простая.
— Замысел фильма «Русский ковчег», снятого в Эрмитаже, у вас родился задолго до того, как появилась возможность его осуществить. Теперь, работая в Лувре, вам пришлось решать новые технические задачи?
— В каком-то смысле да, хотя по-прежнему некоторые эстетические вопросы пока не могут быть технически воплощены на экране. Мы пытаемся это сделать своими силами. Так, для «Фауста» мы заказывали у военных инженеров специальную оптику. Когда мы вывозили ее на съемки, то изумили всех на таможне, им показалось, что это вид оружия. Она сделана в единственном экземпляре из специфического металла черного цвета. Тяжелая, основательная и сложная в использовании. Я держу ее в секрете и никому не разрешаю рассматривать и фотографировать. Но «Фауст» — это большая и дорогостоящая картина. «Франкофония» несопоставимо дешевле. Мы все снимали в естественных интерьерах, правда, еще немного полетали на вертолетах над Парижем. Поэтому в этот раз я не стал вывозить оптику, она лежит у меня дома в кладовке в специальных кофрах. В новой картине есть другие идеи, технические в том числе.
— Что вы вынесли новое для себя из работы над фильмом?
— Внутренние личные впечатления, которые рождались от переживаний, когда ты можешь провести ночь в музее и вокруг никого нет: только ты, сигнализация и «Джоконда». В зале темно, а она сама светится. Можно сесть на пол и закрыть глаза… Но Лувр — очень тяжелый музей, и снимать там трудно. Мы начинали работать с одним директором, а когда пришел другой президент страны, он чуть ли не первым указом сменил главу музея и тут же поменял министра культуры — Франсуа Миттерана, с которым мы давно знакомы. И как только появилась новая администрация, нам стало значительно тяжелее работать. Новый директор ни разу не принял нашего продюсера. Нам не разрешили снимать в некоторых местах, где нам было нужно.
Что было для меня новое — некоторые исторические факты. Многие документы, о существовании которых я не знал. Например, я увидел объявление войны СССР, прочитал его в оригинале. В нем четко изложены причины, подробно расписана вся невозможность существования в мире с Советским Союзом и коммунистическим режимом. А сам документ был обнародован во время пресс-конференции в Берлине, при большом числе журналистов. Знакомство с такими документами — во многом новое ощущение для человека, который долгий период воспринимал действия нацистской армии как не объявленное начало войны.
Меня поразила сама деятельность нацистов на территории других стран, которая открылась, когда я начал изучать документы, не опираясь на слухи и хронику. Конечно, их образ действий на европейской территории решительно отличается от образа действий на территории России. В сторону большей либеральности, доверия, терпения и понимания некой родственности.
— Другими словами, на нас они смотрели как на чужаков?
— Все сложнее. Был момент, когда они могли посмотреть на нас иначе, если бы мы так не сопротивлялись. Они не понимали, почему русские не любят жизнь.
— Почему же, я знаю многих русских, которые любят и ценят жизнь.
— Вам надо не мне возражать — возражайте немцам. Как они говорят: если человек любит жизнь, он должен вытираться чистым полотенцем, его женщина должна мыться каждый день, двор должен быть аккуратным, скот не загаженным. Это то, что я читал в их воспоминаниях. Естественно, это восприятие поверхностное. Потому что и они позволяли себе устраивать в наших храмах конюшни, оправляться там и вести себя как полные изуверы.
— Хотя к тому же Лувру они отнеслись с уважением.
— С уважением и пониманием к Лувру отнеслись сами французы. За несколько лет до войны они все вывезли и спрятали в отдаленных замках. Если мы предпринимали срочную эвакуацию, а пригороды Ленинграда так вовсе не были эвакуированы, то парижские музейные работники понимали, что война неизбежна, и сделали все необходимое, чтобы сохранить ценности. Оставили только средневековую скульптуру. А так Лувр перед приходом нацистов был пустой. Французы не могли сделать из этого тайны, и немцы прекрасно знали, в каком замке да Винчи, в каком Дюрер. И все же именно эти действия во многом спасли работы от вывоза в Германию — они были разбросаны по всей Франции, так что даже посмотреть, что в каждом ящике, было сложно.
О тех событиях сохранилось много документальных кадров. В отличие от наших. Мы чрезвычайно проигрываем из-за нашей ревнивой секретности. Все, что связано с блокадой, было огромной государственной тайной. Нет ни одной фотографии Эрмитажа в момент вывоза эшелонов с предметами искусства. Единственное, что было снято на хронику по специальному разрешению НКВД — несколько замерзших трупов. И еще до нас дошли несколько рисунков, которые до такой степени не отражают эту тему, что к ней просто не пробиться.
— Вы приехали в Юрьевец с важной миссией — передать музею Андрея Тарковского памятную вещь: рубашку, которая принадлежала режиссеру.
— Эта рубашка досталась мне после смерти Андрея Арсеньевича по его завещанию. Лариса Павловна (вдова Тарковского – Н.К.) передала ее мне вместе с фуражечкой, в которой он ходил, когда узнала, что я одновременно с ней нахожусь в Италии. Я приехал к ней из Рима во Флоренцию, жил два дня у них дома. Я очень волновался перед передачей рубашки в музей, потому что личных вещей Тарковского осталось очень мало. Для меня это много значит.
— Да, но в эти края приезжал пару лет назад, и тоже на фестиваль «Зеркало». Хорошо запомнил эту красоту. Такого сконцентрированного русского характера: ландшафтного, архитектурного, бытового — я, пожалуй, нигде не видел. Я же жил в Горьком и часто ездил по Нижегородской губернии. Но такого духа русского — почти из ХIХ века — нигде не встречал. Причем здесь все настоящее. Тебя окружают не памятники архитектуры, а дома, в которых реально живут люди.
— Подобная уникальная природа может повлиять на формирование таланта выдающегося режиссера?
— Ни в коем случае. Одаренность — она на других уровнях. И потом у человека в маленьком возрасте эстетическая пронзительность еще не настолько развита. Подобное рассуждение весьма поверхностно: он родился в этих краях, и пошло-поехало. А сколько в этих краях выросло других, у кого не пошло и не поехало? Я считаю, что Тарковского куда больше сформировала Москва. Московское общение, просвещение, культурная среда, разлука с отцом.
— Вы уже знаете, чем будете заниматься после фестиваля? Работой над новым фильмом?
— Есть замысел, но пока боюсь говорить об этом. Все очень зыбко. К тому же сейчас много совместной работы. В начале сентября с моими студентами из Кабардино-Балкарии начнем большую полнометражную картину по мотивам «Софички» Фазиля Искандера. Снимать будут два режиссера — оба мои ученики. Картина историческая, большая, требующая серьезной экспедиции. А для меня главное сейчас — выпустить «Франкофонию», перевести ее в режим записной книжки.
— Закрытие фестиваля «Зеркало» совпало с вашим днем рождения. Для вас вообще существует этот праздник?
— Я уехал из дома на следующий день после школьного выпускного вечера. И после всю жизнь жил один, редко когда на неделю приезжал к родителям. Как-то не сложилась у меня эта церемония. День рождения не отмечаю, и если кто-то не проявит инициативу, вообще его избегаю. Одно дело, когда тебе 18 и ты ждешь каждый день, волнуешься — ну почему мне еще не 20? Почему не 25? А когда тебе даже не сорок и ты понимаешь, что осталось восемь, ну, может, десять лет, то каждая цифра уже имеет совсем другое значение.
— Наверное, вам гораздо приятнее принимать поздравления по другим поводам — например, в связи с вручением Государственной премии.
— После вручения было много эсэмэсок, звонков. Сперва я все время был в дороге, было неудобно отвечать. Потом кончились деньги на обоих телефонах. Даже было неловко перед людьми. Но я еще успею всех отблагодарить. Встречусь с друзьями в Петербурге. У меня их не так много, особенно из кинематографической среды. Все-таки я провинциальный человек, живу в отдалении. Зато удалось оперативно связаться с сестрой, мамой. Они смотрели церемонию по телевизору, были очень взволнованы. Это главное.