Эмилия Деменцова. Ильич в турецком седле

По пятам

«Идёшь, как обычно, куда-то, лицо, как обычно,
смотрит вперёд, затылок ничего не подозревает. Вдруг сзади:
— Продолжать движение! <…> Не оглядываться!
— Не оглядываюсь.
— Всё. Свободны!
— Ура!!! Свободен!»
М. Жванецкий.

Профилактика – залог здоровья.
Отдельно взятому в отдельно взятой приглядка не повредит.
«Большой брат следит за тобой» – не чуждая нам правда.
Очевидно, что одно и то же действие в разных контекстах может быть воспринято по-разному.
Так слежка чужака – статья (и не только в газете), а свояка – особь статья – проявление бдительности.
Государство, декларирующее условия для всестороннего развития граждан, особенно поощряет тренировку зрительных функций.
Зрительная память наследует исторической – прошлому в диапазоне от видоков до соглядатаев, от филеров до надзирателей.
Главное не засорять зрение.
Особенно искусством.
Если уж хочется дать глазам отдохнуть, то на чем-то зрелищном, эстрадно-цирковом, но не «зрительском».
На том, на что нужно глядеть, а не на том, что видеть.
Не надо всего этого «открывающего глаза» (книг, фильмов, спектаклей, выставок…), незачем повышать глазное и артериальное.
Государство – лекарь опытный и гипертонию в обществе с переменным успехом лечит то диетой (переводя возмутителей общественного порядка от культуры на постный рацион, уменьшая финансирование и назначая рвотное в виде органов следствия за каждый «съеденный» культурой рубль), то клистиром, а то и кровопусканием.
Применяют и народную медицину: телевизионные розги заставляют снять не только стресс…
Традиционные ценности охраняют традиционными средствами: клин клином вышибают.
На скачки давления в культурной среде отвечают прессингом.
Наша культура и так суть кентавр: полугужевая лошадь, тянущая неподъемный обоз истории; получеловек, толкающий в гору, в будущее, к новым горизонтам и прогрессу ком, застрявший между Европой и Азией.
Получеловек этот – потомок Сизифа.
Восхождение это имеет не духоподъемный вид.
Переведем же взгляд на броское, яркое, кричащее.
Как сезон за сезоном пестрит праздничными домиками и увеселениями Москва.
Буйство и масштабы ярмарочного торжища призваны отвлечь от серых плитки, атмосферы, перспектив. От серых.
А если глаз не радуется, если ему больно от окружающего, значит он заражен.
Надо бы проверку учинить.
Для начала – зрения…
Есть «проверенные» и есть «на учете».
Нас оглядывают и мы оглядываемся.
Не то, чтобы во гневе, но по сторонам.
Сторонясь.
Как бы не стать зрителю свидетелем (в юридическом смысле), а то и очевидцем (в хроникальном).
Как бы не лишиться возможности оглянуться, услышав за спиной: «Стой! Лицом к стене! Не оглядываться».
Не успеваешь посмотреть то, что сняло бы наползающую пелену с глаз, как оно уже снято.
С экрана, с репертуара…
«Зрителям чуждо», – заключают за нас. И выпалывают.
«Зрители еще не созрели», – решают над нами. И надстраивают парник.
«Зрителям вредно», – судят (о) нас. И прописывают повязку.
Той, что сняли с Фемиды у Верховного суда, пытаются связать руки Мельпомене.
Бросишь взгляд на недозволенное – подберут.
Окинешь взором сужаемый простор, или скосишь глаз на «прекрасное далеко» – выправят.
Смотреть надо прямо, гордо и несомненно. Как на параде.
Смотреть вперед и двигаться по разметке, отводя взгляд только, чтобы свериться с правильным (сокращение от правительственным) курсом.
Смотреть надо и за ближними.
Не из человеколюбия, а для тренировки гражданственности.
Не человека обращают к человеку, а гражданина – к гражданину.
Не внимание учат проявлять, а внимательность.
Не вести за руку, а вести объект…
Если и зрить в корень (про наши и корни, и сорняки правильные (сокращение, см. выше) СМИ просветят), то дабы уметь вовремя заподозрить…
Есть и штат «профессиональных зрителей».
Профессия с корнями. Потомственная. Невымирающая.
Малейшую соломинку, косинку, поползновение подмечают.
Сами неприметны, бесшумны, слиты с любым меняющимся пейзажем.
Не тени. Теням нужен свет…
Они не в ногу со временем, но за вами шаг за шагом.
Меняются режимы, они всегда «за». За спиной.
На что заглядываемся, что усматриваем, в каком цвете видим, – их, выцветших, забота.
Око за оком и глаз да глаз – их девиз.
И только наши закрытые глаза им неподвластны.
Наши закрытые глаза их «слепая зона».
Но именно наши закрытые глаза – их цель…
Когда-нибудь вместе с паспортом нового образца будут выдавать очки виртуальной реальности. Несъемные.
По сторонам ли, под ноги ли, на 360 градусов – картинка будет четкой по форме и содержанию.
Одобренной. Единообразной. Патриотичной до пикселя.
Главное, чтобы плотно сидели очки. Чтобы не пробралось в объектив ничего постороннего: ни новых форм, ни сомнений, ни поисков альтернативы.
Но пока у нас не введена принудительная коррекция зрения, полезно посмотреть новый фильм Юсупа Разыкова «Турецкое седло».
Оговоримся, фильм «беспомощный».
«Беспомощный» значит снятый без помощи государства.
Посочувствовать бы, что выдающемуся кино все чаще предшествует тернистый путь.
Не о творческих муках речь. О поиске денег.
Государство отказало режиссеру, но не его талант.
Нашлись спонсоры, поклон им.
Нашел бы зритель, где посмотреть этот фильм, завоевавший на фестивалях «Кинотавр» и «Горький fest» несколько наград.
Втиснулся бы в сетку расписания кинотеатров золотой рыбкой.
Не о кассе речь.
Не о том, что идет вприкуску к попкорну.
О кино…
Снято оно, как говорят, за 11 дней. Но не наспех.
Родилось не из воздуха (хотя примеси в атмосфере нашей жизни режиссер чутко уловил).
Встретил режиссер своего актера Валерия Маслова и понял, что личность исполнителя, его самость, умение принимать ту самую заветную театральную «ноль позицию», умеющего молчать в кадре, сообщая при этом зрителю очень многое, – и есть начало сценария, затакт.
Для фильма, в котором музыка не просто играет, но играет роль, это вдвойне символично.
Индивидуальность актера помогла сочинить персонаж.
Хотя, кажется, что и не сочинен он вовсе, а списан с действительности.
Герой Маслова – Ильич – в прошлом филер, топтун, лучший сотрудник известного ведомства.
Для знакомства зрителя с профессией персонажа режиссер находит очень точную форму.
Фильм Разыкова рекурсивен: мы наблюдаем за наблюдателем.
А режиссер (он же сценарист), как выяснится, подглядел за нами…
Собственно первые кадры фильма сбивают привычную перспективу: в них главное происходит на общем или дальнем планах.
Решетки, ограды, позже Казарменный переулок – нет в кадре случайного.
Все к одному.
Зритель следит («угодно ль на себя примерить?») за парочкой в кафе, ведущей странный диалог.
Зритель додумывает контекст, сочиняет биографию этих двоих и теряет из виду того, кто следует за ними по пятам.
В итоге те, кто был выхвачен крупным планом, окажутся лишь эпизодическими лицами, тот же, кто обитал на задворках, станет главным.
Вот только не назвать его героем.
Один день из жизни тайного агента на пенсии публике представят во всех деталях.
«Не место красит человека…», но в данном случае место службы Ильича и сорт этой самой службы – пятно в его внешне стерильной жизни.
Изменилась аббревиатура работодателя Ильича, а его утро, что при КГБ, что при ФСБ, кажется, ритуально неизменно: зубной порошок, мыло вместо пены для бриться, яйца на завтрак.
Скорлупу от них Ильич старательно собирает в банку, стоящую на подоконнике, не подозревая, что скорлупа его гладкой как лысина жизни будет разбита.
Каждый день ab ovo.
С вкрутую или более подходящей для филера глазуньей.
Минималистичный монотонный быт, сидение в одном и том же кафе за столиком с хорошим обзором, умеренность и аккуратность во всем не вызывали бы отторжения, если бы не ярлык профессии.
Жизнь персонажа воспринимается сквозь призму принадлежности его к зданию, которое когда-то принадлежало Госстраху, а потом было переименовано в народе в «Госужас».
Так его и трактует публика, домысливая социальный и даже политический подтекст истории.
Так уж выучены мы во всем усматривать всепроникающий политический подтекст.
Не найдя его, частенько обвиняем кино в оторванности от реальности.
Но если уж выхватил заточенный глаз слова-маркеры, символы-отсылки вполне конкретного толка, то ярлык навешиваем без промедления.
Не вышли мы пока из Египта (само)цензуры…
Разыков, однако, не памфлетист, а «Турецкое седло» не анекдот из жизни агента «большого дома».
Политический ракурс для этого фильма узок.
Дразнящая социальность – поверхностный слой и обманка для публики.
Облатка для новеллы или притчи иного рода, затрагивающей не пену дней, но глубинные воды.
Итак, Ильича (именно так, всегда без имени, имя им легион, но откликающегося на говорящее для отечества отчество) отправляют на пенсию.
Навыки ведения скрытого наблюдения пригодились на посту охранника-вахтера.
Сидит он на проходной человеческим воплощением турникета.
Люди, события, ритмы, – все мимо.
Рядом техника мигает то зеленым, то красным.
Ильич не сморгнет.
Зритель видит героя то в униформе с надписью «охрана», то в штатском костюме из прошлого, но всегда при исполнении.
Он не меняет распорядка и несет службу: следит за случайными, не подозревающими и не подозреваемыми людьми.
Впрочем, оказывается все как в том анекдоте про врачей о том, что здоровых людей нет, есть недиагностированные, а потому подозреваются все.
Профессиональное чутье опытного инструктора не подводит: у каждого из «объектов» находится что-то скрытое от невооруженных глаз.
Кто-то варганит порно, кто-то нервно болен, кто-то, учуяв слежку, боязливо протестует: «Сейчас не те времена!».
Соблазн развить микросюжеты фильма и разветвить повествование режиссер уверенно преодолевает.
Это моноистория, где все работает на главное действующее лицо.
Ильич вовсе не мнит себя судией, скорее директором детского сада.
Он так и говорит об окружающих: «Они все как дети. За ними глаз да глаз нужен».
С душой говорит, с чувством и сочувствием.
По-отечески? Патерналистски…
Как и в случае с вертушкой на проходной, выбор из двух (да/нет, тепло/холодно, разрешено/запрещено) для него достаточен.
Внутренний турникет Ильича тщательно отсортировывает реальность.
Обуздать выбивающееся из пейзажа, пресечь отклонения от самопровозглашенной нормы – долг.
Для устранения шероховатостей в обществе, по Ильичу, можно даже убить…
Мы застаем Ильича в трудный период: умер его коллега, бывшие сослуживцы припечатывают надежды на возвращение на службу категорическим отказом, да еще диагноз, поставленный в ведомственной поликлинике, не дает покоя.
«Синдром пустого турецкого седла».
Удивительно, как в пору напряженных отношений с Турцией, когда даже руководитель хора Турецкого подумывал о смене названия, активисты в белых халатах не предложили переименовать такую часть мозга как «турецкое седло». В ней располагается гипофиз.
Синдром этот выражается в абстиненции, головокружении и головных болях, эмоционально-личностных расстройствах.
Жрущие (именно так) на поминках сослуживцы пугают, мол, у тебя тоже началось, как у покойника.
Профзаболевание.
Режиссерской иллюстрацией к этому служит чередование черно-белых и приглушенных цветных картин из жизни персонажа.
Что видение в них, что быль – судить публике.
Врачи безучастны – опасности для окружающих заболевание не представляет.
Коллеги предписывают бабу.
Врачи не прописывают ничего – не лечится.
Кстати, врач ведомственной клиники в фильме своим пациентам подстать, он тоже сортирует людей на пригодных к службе и нет.
Белый халат его – род униформы.
За ним угадывается и звание. Но не врача.
На беду Ильичу в дом въехали новые соседи, музыканты-молодожены.
Бодрые, громкие, воодушевленные.
Нарушители беликовской тишины.
Теперь утро у Ильича стало начинаться не по заведенному. Не по будильнику.
Арии, смех, ссоры молодоженов, веселая компания приятелей, тоже людей музыки, заглушили привычный гул города, шум быта, даже частое дыхание предписанного ему коллегами медикамента в юбке.
Жену Ильич, по его словам, проглядел.
Присмотрел приходящую домработницу, помощницу в вопросах пола.
Музыка ворвалась в жизнь Ильича.
Непрошенная, незаглушаемая, неподконтрольная.
То улыбку вызывает, то слезы.
Музыка или болезненная реакция на нее?
Как выследить звук?
Ильич начинает вести наблюдение за его источниками.
Следит и за собой.
За непривычными симптомами человеческих эмоций.
Как у Толстого: «страшная вещь музыка», уносящая из реальности, заставляющая чувствовать помимо воли непривычные состояния.
Трескается скорлупа Ильиа, проклевывается в нем душа.
Превращается он из соглядатая в созерцателя.
Он начинает видеть не проступки, а людей.
Даже «Кошачий дуэт» в детском исполнении вызывает у него поневоле душевное смятение.
Парадоксальным образом, бывший филер оказывается единственным, кому есть дело до окружающих.
Большинство же безразлично скользит взглядом.
Из анемичного существа он превращается в пусть не умеющего высказать это, но сопереживающего ближнему, человека.
Перемене в глазах антагониста «Турецкого седла» корреспондирует изменение зрительского восприятия персонажей второго плана.
Если большую часть картины зритель видит глазами Ильича, блюстителя и ханжи, то с начала «музыкальной истории» в фильме, этот «чужой» ракурс спадает.
«Турецкое седло» во многом и об умении освободиться от искусственно навязанной оптики.
«Турецкое седло» о музыке, а не о политике.
Любопытно, что и следующая картина Разыкова будет так или иначе музыкальной – о жизни Арама Хачатуряна).
Фильм о музыке не терпит фальшивых нот.
Был бы финал «Турецкого седла» лицемерным, будь он воспитательно-оптимистичным.
Дескать, шанс на исправление есть у каждого.
Привычка и выучка здесь убьют музыку, выбросив ее в лестничный пролет.
Все потому, что музыка пересечется с неотмененной в сознании Ильича статьей за мужеложество.
Синдром пустого турецкого седла – врожденная болезнь страны.
Каверна нетерпимости.
Несчастным случаем обставит дело контора Ильича.
Безликий, безымянный, идущий по чужим следам Ильич и не оставляющий своей жизнью следа на Земле, не сразу поймет, что натворил.
Проснувшись без музыки, проснется прежним.
Но позднее, с осознанием последствий содеянного, слезы Ильича окажутся сродни слезам Сальери
Пустое седло.
Убит всадник.
Переполнилась банка со скорлупой.
Режиссер не судит своего персонажа за грехи прошлого, не выводит финальное преступление как их следствие.
Его занимает не должностное лицо, не шестеренка большой машины, а человек.
Маленький человек на экране и зритель напротив.
Если не принять молчаливое раскаяние Ильиа, не простить его, не проявить милосердия, то выйдет так, что по обе стороны незримой баррикады «мы» и «они», воюют люди одного сорта.
Одинаково нетерпимые к разным приметам друг друга.
В тон фильмам Фассбиндера и Муратовой Разыков, рассыпает в «Турецком седле» множество символов, не акцентируя внимания на них.
Углядеть день сегодняшний, или прошлое, заглядывающее из-за плеча в настоящее, в «Турецком седле» при желании можно, но режиссеру важнее разговор о вневременных категориях человечности, милосердии, прощении.
Об исторической памяти, которая не дремлет и, порой, усыпляет человеческое в человеке.
Об искусстве, которое пробуждает ото сна.
Об искусстве видеть, а не подглядывать.
Это в эпоху-то тотального вуайеризма в социальных сетях.
Если закон Яровой способствуют слежке за нами, то большинство (судя по рейтингам) лишь копирует навязываемую сверху модель, пристроившись у щелочек инстаграммов и вульгарных ток-шоу.
… Хвост – это атавизм.
Хвост – синоним слежки.
«Хвост» за нами никак не отвалится.
Сбросить бы, и пересмотреть «Зоологию» Твердовского.
P.S. В финале фильма звучат записанные аплодисменты.
Но на показе в Доме Кино слышнее были те, что по ту сторону экрана.